Его колотит, словно в горячке, тонкие сероватые пальцы трясутся и, Тьма со всем, он не хочет думать в чем именно они испачканы. Он смотрит на лицо Сильваны и словно бы не узнает — она другая, абсолютно другая; да, лицо все так же прекрасно, тонкое, очерченное, пусть в тенях этих резкое, отличающееся далеко нездоровым цветом кожи и глаза ее рубиновые, а не голубым сиянием солнечного источника наполненные. Но дело не только в этом — голос, словно из могилы кто-то вещает. Это не тот голос, что звал его раньше, при свете дня или в ночи, это голос сломленный, надломленный и ему невыносимо смотреть на такую на нее намного сильнее, чем на собственные руки.
— Не надо... — ее рука касается щеки и Натанос в ужасе осознает что ничего не чувствует. Нет той теплоты, что раньше жаром куда-то вниз ухала, нет нежности прикосновений, словно холодное что-то перехватило, сдавило, да так и оставило, он лишь только рот открывает, пытаясь дышать, делая вид, что дышит, сглатывая горький ком.
— Нежить... — Натаносу кажется, что сглохло все, а может и правда в этом краю больше живности шумной нет, у него словно уши забиты. — Нежить... — Он повторяет словно заведенный, словко попугай какого-нибудь засранца из Пиратской бухты, который решил сунуться дальше на север в поисках нечестной работки. У него в голове это не укладывается, как не утрамбовывай, как не пытайся впихнуть.
Он был мертв. А сейчас он... нежив.
— Нет. — Он отстраняется, в ужасе, в сожалении, в стыде. Ему стыдно перед командиром, что таким его нашла, что ради него весь этот путь проделала. Ему стыдно, что он мало того, что свой долг не выполнил, не смог защитить ее, прямую свою работу делая, так еще и после смерти служил... мальчишке. Он служил мальчишке. Да, Натанос был подданным Лордерона, но до короля и его мелкого отпрыска ему не было никакого дела, как и им собственно до какого-то обедневшего следопыта с самой окраины — это казалось честным. И гадким одновременно, что в конечном итоге его призвали к служению своей короны насильным способом. — Нет... — Он опускает взгляд вниз и видит изломанный труп лошади — ноги передние переломаны, кости торчат, на исхудавшей от изнеможения морде дичайший ужас, а стеклянные глаза в пасмурно-грязное небо направлены и отражают в себе густые желтые облака; в животе дыра, из которой внутренности вывалились прямо на землю, вокруг которых мухи дикой черной стаей собрались и следы зубов — человеческих зубов — Натанос в ужасе руки свои поднимает и осознает ЧТО он делал, пока его не окликнули. Во рту вкус гнили, вкус свернувшейся крови. — Нет... — Он оборачивается к Сильване. Зачем... зачем она пришла сюда? Зачем вырвала из этого коматозного состояния? Что это за пытка, что за издевательство. Он делает шаг назад и еще один, а затем еще, разворачиваясь. В голове лишь одно — убежать, забиться в самую темную щель и выть там раненным и издыхающим зверем в надежде, что кто-нибудь его пожалеет и наконец прикончит. Ноги не слушаются и он опирается на руки, тонкие и ломкие, на четвереньках бежать оказывается намного быстрее, худая спина выгибается, позвоночник хрустит и ломается, хотя какая разница.
Под руками мутное, липкое, Натанос осознает, что к озеру прибежал. То глубокое, темноватое, что в его воспоминаниях по берегу осокой везде поросло, сейчас голым было, вдоль выжженной земли, а на кромке воды разлилось черное и склизкое масло, что поверхность в зеркало преображало. Он аккуратно к нему подходит, словно к дикому зверю, которое следует приручить. Он вообще дикое приручать не особо любил, к чему волю свободного ломать, куда как лучше с младенчества взрастить, выходить, чтобы лицо твое на всю оставшуюся жизнь отпечаталось не жестокими побоями и муштрой, а привязкой, привычкой. Он на колени на берегу опускается, склоняясь вниз.
На него смотрит нечто, чьи щеки давно ввалились, обтягивая свисающую челюсть, которую уже ничто не держит, обнажая зубы черные, меж которых застряло подгнивающее мясо и черная кровь по рту и наполовину вылезшей бороде сочится. Глаза белесые абсолютно, мутные, как у трупа — да он и есть труп — смотрят прямо в воду. Волосы тоже вылезли, а остатки их серо-седыми стали, это можно было проглядеть там, где грязи на них не прилипло и крови.
На него смотрело чудовище. На него смотрел он сам.
Натанос ревет диким воем, так псы в псарне воют, когда одного из своих теряют, долго, протяжно, он руками в воду забирается, и пальцами цепляя, грязной водой с себя пытаясь смыть все то, что на нем налипло, головой прямо в мутную воду опускаясь и растирая до изнеможения. Плевать, что вода грязная, что на ней запах масла горючего, лишь бы отмыться от этого кошмара. Он не выдерживает, бьет руками по воде, по отражению, что в нем все никак не хочет растворяться и верить не хочет. Колотит, словно своего самого злейшего врага, злобное существо, жуткого монстра. Таких монстров он по шкафам Стефана искал поздно вечером, когда мальчик спать боялся в темноте одному оставаться; ему бы рыкнуть что-то из разряда, что рыцари ничего не боятся, да и он не должен, но вместо этого лез в шкаф невидимого врага прогонять и потом как герой вылезать обратно. Он отослал Стефана к дальним родственникам, когда вся эта шумиха со странной паникой после возвращения Артаса началась и ему оставалось лишь надеяться, что брата вывезли раньше, чем...
Пожалуйста, только не так.
Он не слышал шагов, но знал, что она здесь, смотрит на него, наблюдает и ждет. Он горбится, худые лопатки словно обломанные крылья на серой гнилой коже, а позвоночник пиками острыми. Какой же он сейчас отвратительный, какой же он сейчас жалкий...
— Сильвана... убей меня. — Это прозвучало так... логично. Мертвым место в земле, мертвые не должны ходить так, не должны делать то, что делал он. Это природе противно, это отвратно Свету, хотя хрен с ним со Светом, он в него никогда не верил — это отвратно ему и скорее всего отвратно и ей тоже. — Куда меня забирать... разве что в могилу. Такому отродью только место в могиле... Хотя ладно, нахрен могилу, так на земле прогнию. Нельзя тебе на это... на такое смотреть. Убей...